Свидетельство о литургической практике и церковной жизни Москвы 1970–1990-х гг. Интервью с протоиереем Максимом Козловым
Аннотация
Настоящее интервью представляет собой расшифровку беседы с председателем Учебного комитета Русской Православной Церкви, ректором Общецерковной аспирантуры и докторантуры им. святых равноапостольных Кирилла и Мефодия, настоятелем Патриаршего Черниговского подворья протоиереем Максимом Козловым. Разговор состоялся в рамках проекта, посвящённого документированию воспоминаний о богослужебной практике XX века. Отец Максим, чья церковная жизнь началась в 1979 году в храме пророка Илии Обыденного, выступает как непосредственный свидетель и участник событий той эпохи. В интервью рассматриваются такие вопросы, как воцерковление в условиях ограниченной катехизации и доступности литературы, особенности приходского уклада, практика поминовения и совершения таинств, изменения отношения к частому Причащению, а также состояние церковного чтения и пения.
I. Введение в тему: методология проекта и значимость свидетельства
— Год назад, когда мы пришли на историческую литургику в магистратуру, у нас возникла мысль, что пора собирать свидетельства, воспоминания. Потому что…
— Уходят люди. Надо называть вещи своими именами. Скоро вспоминать будет некому о тех временах.
— И для нас очень радостно, что именно с беседы с Вами начинается это важное дело собирания. Отец Максим, Ваше бережное отношение к нашим богослужебным традициям, Ваша личная литургическая практика в значительной степени вдохновили нас взяться за этот труд. Мы читали, что Вашим первым храмом был Илья Обыденный… Как Вы пришли в этот храм и что Вам запомнилось из его литургических традиций?
II. Начало церковного пути: крещение и первые впечатления в храме пророка Илии Обыденного
2.1. Обстоятельства принятия крещения в 1979 году
— Я крестился в 1979 году, мне тогда было 14 лет, в храме пророка Илии Обыденного и был его прихожанином — преимущественно именно этого храма — до хиротонии. Были, правда, некоторые периоды, когда я ходил и в другие храмы: в Большое Вознесение — когда оно уже было открыто, поскольку я там трудился в первой воскресной школе в Москве. И совсем недолго — в храм Троицы в Голенищеве, на Мосфильмовской улице, тогда, когда этот храм открылся. Это было уже новое время, первые постсоветские годы.

2.2. Первое знакомство с богослужением: парастас как ежедневная будничная практика
А храм пророка Илии Обыденного… После того как меня крестили — это было в воскресенье, — мне сказали, что в понедельник нужно прийти причаститься. Не то чтобы я особенно понимал, что это такое, но я понимал, что так нужно. Я очень хотел стать полноценным христианином. Придя к вере в Бога, я понял, что всё нужно сделать правильно. Так, кстати, и становятся христианами? Крестятся — а потом делают то, что в Церкви говорят. Нет, я, конечно, что-то слышал про причастие, про его богословское значение, но тогда, разумеется, ничего не смог бы сказать об этом содержательно.
Ну, значит, нужно прийти — и я пришёл в понедельник, на следующий день. И столкнулся, кстати, с одной особенностью — я её тогда, конечно, не вполне понимал, но упомяну её сразу. Это была особенность именно этого прихода, благословлённая в своё время Святейшим Патриархом Алексием I — хотя сам я был уже при Патриархе Пимене. По прошению многолетнего настоятеля, протоиерея Александра Толгского, Святейший Патриарх Алексий I благословил в храме пророка Илии Обыденного в будние дни — если накануне не совершалось всенощное бдение под какой-либо праздник, и не было памяти чтимого святого, — утром совершать не просто Литургию, а заупокойный утренний парастас.

Каждый непраздничный день начинался с парастаса. И это был очень большой перечень имён, который вычитывался на этих службах. Первоначально это было связано с последствиями Великой Отечественной войны, когда у очень многих людей было о ком помолиться. А затем это устоялось уже как традиция. Москвичи тогда знали: если кто-то хотел в какой-то, может быть, неурочный день подать поминовение за упокой, люди приезжали именно в Обыденский храм, зная, что там такое совершается.
2.3. Традиция поминовения: синодики и их место в приходской жизни
Ну и если уж речь зашла об этом — о парастасе, — то служба выстраивалась так: утреня, часы, а затем начиналась Литургия. В будни, как правило, служили без диакона. Во время утреннего богослужения священник вычитывал записки, синодики… Кстати, синодики — это тоже вещь, которая почти полностью ушла из жизни Церкви. Сейчас мы подаём поминовения на отдельных записках — написанных от руки или даже отпечатанных. А раньше, по крайней мере у традиционных, укоренённых прихожан, были синодики — небольшие книжечки с именами за здравие и за упокой. Такой синодик обычно находился в специальном мешочке за свечным ящиком. В него клали просфоры — по числу имён, — и, если было желание, клали и пожертвование; затем этот мешочек с синодиком и просфорами передавался в алтарь. Соответственно, на проскомидии священник доставал синодик, прочитывал имена с поминовением, а затем просфоры снова вкладывались в этот мешочек вместе с синодиком и возвращались назад, за свечной ящик.
Это какая-то очень тёплая, очень правильная, на мой взгляд, практика — хорошая. Сейчас она, к сожалению, ушла, но я бы, на самом деле, и современным нашим прихожанам порекомендовал хотя бы такие небольшие книжечки иметь.
Я вот сейчас сказал — и подумал: а почему мы на Черниговском подворье так не делаем? Наверное, нужно будет и у нас на приходе сказать, что так можно... Само появление помянников за свечным ящиком намекнёт людям на старую дореволюционную традицию, дореволюционный порядок. До революции это было естественно. Во-первых, при большом количестве неграмотных среди крестьянства просто не писали записки всякий раз перед службой: писали медленнее, бумага была дороже — и всё имело свои причины. Так что эта практика вполне восходит к предыдущим десятилетиям, ещё к дореволюционной эпохе. Ну, тут я уже чуть забежал вперёд…
И ещё была одна очень важная вещь, которую хотелось бы вспомнить. В храме пророка Илии Обыденного — я, конечно, осознал это уже потом — среди имён, которые традиционно прочитывались на заупокойном поминовении, был, например, Святейший Патриарх Тихон — тогда ещё не канонизированный. Митрополит Серафим — это Серафим Чичагов, иконы письма которого есть в храме пророка Илии Обыденного: при входе — образ Спасителя, есть и другие образы. И обязательно, конечно, — без указания каких-то титулов, — потом я стал замечать: Николай, Александра, Алексей, Ольга, Мария, Татьяна, Анастасия — имена, которые поминались каждый раз. Конечно, никто не говорил «царь Николай» или что-то в этом роде. Формально никакого «криминала» в этом не было. Нельзя было, так сказать, с советской точки зрения к этому предъявить какие-то претензии. Но посыл был вполне определённый.
Потому что, конечно, люди ходили — в основном из старшего поколения, — для которых это было очень значимо. Ну и для нас, неофитов, в какой-то момент это тоже стало очень значимо.
— Удивительная деталь.
III. Особенности церковного быта в условиях ограниченных ресурсов
3.1. Проблема доступности богослужебной литературы
— Ну вот я пришёл туда, на эту первую службу, мне там сказали: вот туда нужно…
А я не знал, что делать, даже толком не знал, как креститься. Я более-менее стал смотреть, как люди себя ведут, ориентируясь, в общем-то, на стоящих рядом — в основном это были немолодые женщины. Народу тогда было не очень много — понедельник утром. Я пытался понять, как себя вести.
Когда мне сказали, что для того, чтобы причаститься, нужно исповедаться, меня подвели и поставили к священнику. Предварительно сказали: вот этот мальчик вчера крестился.
Сейчас бы я богословски сказал, что мне не нужно было исповедоваться, потому что я был накануне крещён. Но, конечно, пастырско-педагогически это было совершенно правильно. Крещение тогда никак не соединялось — да и возможности такой, конечно, не было — с покаянной беседой. Поэтому для сознательного вхождения в Церковь это было важно: была исповедь, и то, что я понимал как грехи, я на ней сказал.
Потом меня подвели, показали, как сложить руки на груди и как причаститься. Я причастился в первый раз — и это было очень как-то хорошо. Я почти ничего не понимал на этой службе, кроме «Господи, помилуй», может быть, и то не факт, что с первого раза. Были какие-то отдельные ассоциации, которые возникали, но в целом это было просто вот такое — нахождение в Церкви.
И потом стал ходить туда. Первая книга, которую я прочитал, даже до «Евангелия», были «Диалоги» протоиерея Валентина Свенцицкого, а потом уже у меня оказался «Новый Завет».

Молитвословы первые были переписаны от руки — из Молитвослова, который мне дали, потому что Молитвословы были в жутком дефиците. У кого-то были дореволюционные, где всё сохранялось, но это было абсолютное меньшинство. Было два издания молитвослова Московской Патриархии, вот второе как раз тогда только-только вышло, но тиражи были ограниченные. Я, конечно, не знал, где их купить на тот момент.

— Но была возможность всё-таки?
— Ну, скорее — как у всех в Советском Союзе — не купить, а достать. Чтобы что-то купить, нужно было что-то достать, узнать, где «выкинули».
Вот так мы потом с моим другом, ныне профессором Алексеем Константиновичем Светозарским — мы учились на одном курсе в университете, — узнали об одном отдалённом храме в Москве, в честь Рождества Богородицы, где вдруг, просто за свечным ящиком, не между своими, а в открытом доступе, продавался Молитвослов. И я сказал: всё, едем, едем.

— Храм во Владыкине?
— Во Владыкине, да. Церковные книги тогда стоили неимоверно дорого. Налогообложение Церкви было подавляющим, и накрутки шли колоссальные — на всё. Могу сказать, что этот Молитвослов я купил за сорок рублей. Сорок рублей — это была студенческая стипендия. Средняя зарплата тогда составляла 180–190 рублей. Я крестился в 1979 году, а купил его уже в университете — это был где-то 1981 год. Тогда у меня появился первый официальный Молитвослов. При этом обычные книги стоили от 30–50 копеек до двух–трёх рублей. Даже у спекулянтов, у которых покупали книги из библиотек Ахматовой, Мандельштама, антикварные книги, которые люди собирали, не знаю зачем (покупали и не читали — редкая птица дочитает Эсхила до конца, а уж Гомера в переводе Жуковского или Гнедича тем более) — книги стоили, ну, десять, пятнадцать, самые дорогие — двадцать пять рублей. Может быть, какие-то антикварные, дореволюционные издания могли стоить дороже. А тут — сорок!
В чём был смысл Патриаршего Молитвослова? Это, конечно, могло выглядеть несколько вызывающе, но всё же — зная, что формальных последствий за это быть не может, — его вообще-то можно было бы открыть и в метро. Потому что эта книга была издана в Советском Союзе: там было указано — типография имени Жданова, все разрешения имелись.
3.2. Каналы получения религиозных знаний
Самый первый Молитвослов я переписывал у друзей: утренние и вечерние молитвы, правило ко Причащению. Он у меня довольно долго хранился. Потом этот самый первый как-то утратился, к сожалению. Но второй, который я уже переписал более аккуратно, «красивенько», — вот он до сих пор хранится.
Потом мне подарили ИМКА-Прессовский Молитвослов. ИМКА-Пресс вообще была великой вещью для православных людей того времени, потому что какие-то тоненькие издания ИМКА-Пресса доходили — их провозили, и они оказывались у людей.
Ещё чуть позже, через несколько лет, я купил Библию в Псково-Печерском монастыре, куда ездил как паломник, трудник, в каникулы. Библия стоила сто рублей. Поскольку трудникам там платили, я почти всё, что заработал, отдал за эту Библию — и был бесконечно счастлив, когда увёз её с собой.
Вот это всё — о книгах, об их доступности в церковной жизни в советское время.
3.3. Формы катехизации и пастырского руководства
— Как Вами воспринимался церковнославянский язык при чтении этих книг?
— Тогда я не видел и не знал православных людей, которые стремились бы к переводу богослужения на русский язык. Это тема более поздняя — постсоветская, первых постсоветских лет, либо совсем особых кругов, с которыми я тогда в Москве не соприкасался. Она не звучала вовсе.
Отдельный вопрос — было ли это хорошо или плохо. Вероятно, и так и так. В то время существовало отношение к богослужению как к чему-то, в чём нельзя трогать ничего. Этому способствовали, вероятно, небезосновательные подозрения, сформированные опытом предыдущих десятилетий. К тому же у многих ещё была жива память об обновленцах: стоило вынести один «кирпичик» — и могло посыпаться всё здание богослужения.
Иногда это приводило к разного рода абсурдам — к сакрализации ритуальности. Например: свечу нельзя передавать через левое плечо; как Вы могли пройти по храму именно в этот момент; здесь нужно вставать на колени, а здесь — наоборот, нельзя вставать на колени в этот момент. И ещё множество подобных вещей. Всё это имело место потому, что всё усваивалось «вприглядку», «вприслушку» — в зависимости от конкретной традиции конкретного прихода, а иногда даже от конкретных людей, у которых ты этому учился. Какой бы то ни было катехизической литературы просто не существовало.
Да и само духовенство не имело возможности сколько-нибудь свободно проповедовать, разъясняя смыслы богослужения. Нельзя было представить себе, чтобы какие-то священники вдруг устроили циклы бесед о структуре Божественной Литургии: уполномоченный тут же оказался бы рядом, и закончилось бы это для священников очень плохо. Единичные примеры, конечно, были — мы о них знали: отец Димитрий Дудко, и всем известно, чем это тогда для него закончилось. Я знаю, что отец Николай Ведерников вёл катехизические беседы в храме в Ивановском, где он был настоятелем, — но это было скорее исключение.

Поэтому всё, что ты узнавал о жизни Церкви, ты узнавал через свой круг общения, который постепенно складывался. Из этого же круга появлялись какие-то книги. А в остальном — методом проб и ошибок: тебя могли одёрнуть, сказать, что так нельзя, что это неправильно.
Скажем, я, придя в Церковь, первые две–три недели не знал, что перед Причащением нельзя есть. Мне об этом никто не сказал. Когда меня крестили, видимо, те, кто меня крестил и кто меня привёл, считали, что это априори предполагается, что это само собой разумеется. Я сейчас тоже, наверное, предположил бы, что для многих это очевидно. А я этого не знал.
Потом я как-то из разговоров в храме понял, что так не полагается. Более того, поначалу я общую исповедь воспринимал как проповедь. Я ведь, когда пришёл в Церковь, слышал, что в храме бывает проповедь, а в Обыденском храме её особенно не было — по крайней мере, в привычном для меня понимании проповеди.
Я всё ждал: когда же будет? Вот батюшка в конце службы выходил с крестом, говорил какие-то слова — скорее похожие на объявления, — но чтобы было евангельское чтение с истолкованием, объяснение — этого не было. И вот, когда я в воскресный день пришёл — первый или второй раз, — вижу: в приделе выходит батюшка и начинает что-то говорить о покаянии. Думаю: вот оно, вот она — проповедь. Немного удивился: служба идёт, а он говорит. Но пошёл слушать. Это оказалась общая исповедь. Я прослушал её с большой назидательностью и пользой — и потом ещё много раз слушал, — но поначалу думал, что это именно проповедь. Потом смотрю: все куда-то пошли. Ну, и я тоже стал подходить. К счастью, священник спросил, как и что, и я уже тогда понял, что это всё-таки исповедь.
Из просфор — это была такая традиция советских времён — наряду с маленькими частицами, которые мы изымаем, всегда вырезалась одна большая частица из каждой частной просфоры. Я тогда не понимал, что это такое, и уже позже, будучи священником, не сразу понял, зачем эта большая частица вырезается. А дело было вовсе не в каком-то особом сакральном смысле.
Эти большие частицы откладывались отдельно, и потом их давали вместе с запивкой — именно эти большие частицы. Сейчас мы режем просфоры на кусочки или поступаем как-то иначе, а тогда это делалось вот таким образом.
И запивку в Обыденском храме давали в нескольких местах. Я видел, что люди сначала идут туда, потом идут сюда, — но это я понял уже потом: сначала нужно было идти туда, а потом сюда. А поначалу я подумал, что некоторые сразу идут сюда, и решил сделать так же. Думаю: не буду стоять в дальней очереди, сразу встану сюда. Тут же всё понятно: разбавленное вино и кусочек просфоры — значит, не буду толкаться со всеми и создавать ещё одну очередь. И какое-то время я так и подходил — к бабушке с запивкой и с этими изъятыми большими частицами просфоры — с совершенно искренним намерением приобщиться, причаститься, как это, по моему тогдашнему пониманию, и полагалось сделать.
Потом, конечно, всё это тоже прояснилось — в недоумении, постепенно, явочным порядком. Какой там церковнославянский язык — там сначала нужно было разобраться вот с такими вещами!
Главное было проявить устойчивость. Если Господь, как-то так сказать, положил на сердце — значит, надо ходить постоянно. Я, несмотря сначала на школу, потом на университет, старался быть в храме каждую субботу и воскресенье, потом чаще — праздники. Обыденский храм вообще был таким местом, где проходило, по сути, полжизни. И через какое-то время меня начинали запоминать — и священники, и постоянные прихожане. Постепенно возникало доверие: что ты не «засланный казачок», не какой-нибудь проверяющий, не комсомолец, присланный откуда-то.
Очень хорошо, если оказывалась какая-нибудь рекомендация. Когда люди из постоянных прихожан могли сказать: да, он нормальный, не псих и не кто-то ещё. Тогда ты попадал в более внутренний круг общения. Там уже читали книги, там ходили ксерокопии, машинописные тексты — что-то давали почитать, что-то можно было даже купить. У кого-то появлялись книги из-за границы. У людей, живших вокруг Обыденского храма, в переулках, сохранялись остатки старых библиотек. У меня так появились книги святителя Феофана, святителя Игнатия, Владимира Соловьёва — всё это шло довольно вразнобой.
Так ты постепенно узнавал всё больше и больше. Главное — было проявлять желание двигаться. И всему постепенно научались. И, может быть, в каком-то смысле это было лучше, чем когда тебе всё стараются разжевать, вложить в рот: сначала перевести на русский, потом на «понятный русский», потом сократить чин, потом ещё — «чтобы не уставали», потом детей сразу увести в воскресную школу, чтобы не стояли всю службу… И в итоге — что от этого остаётся?
Католики, по сути, этот путь прошли, и я бы не сказал, что результат оказался очень убедительным. Если уж обращаться к миру культуры, то мне, например, ближе образ Папы Пия XIII из сериала «Молодой Папа»: закрыть, сделать доступ сложным, сделать так, чтобы людям хотелось оказаться в Церкви, а не чтобы мы для них пели, перепевали и плясали. Это, условно говоря, disciplina arcana — сохранение мистического пространства.
Иногда мне кажется, что сейчас, при всей доступности церковной жизни, мы её слишком секуляризируем. Мы делаем её одним из элементов общественно-публичного существования. А её особенность — её отделённость от остального мира — постепенно утрачивается. В те годы она была очень ощутима.
Ты входил в храм — и это было совершенно иное пространство. Оказываясь на Божественной Литургии в воскресенье. Первые десять, пятнадцать, а то и двадцать минут я вообще ничего не слышал и не воспринимал — было просто состояние внутреннего волнения. Ощущение, что вот это — нечто совершенно новое: такого в моей жизни никогда не было. Это иное, совсем не то, что жизнь вокруг. Это какой-то опыт, которого прежде не существовало.
И даже если в этом опыте поначалу очень мало понималось рационально — это не так уж и важно. Человек ведь не сугубо рациональное существо: он психофизическое, эмоциональное существо, и зачастую именно эмоциональное — даже больше, чем рациональное. И этот уровень опыта никуда не должен исчезать.
IV. Богослужебные и дисциплинарные практики прихода
4.1. Специфика совершения таинств: общая исповедь как массовая и индивидуальная практика
— Отец Максим, расскажите, пожалуйста, о технической стороне Вашего вхождения в Церковь. Давал ли Вам священник какие-то указания о келейной молитве — не только что читать, но и как именно молиться и исповедоваться?
— Во-первых, скажу, что для очень большого количества людей в те годы — в позднесоветское и первое постсоветское время, — до того как церковное пространство было насыщено сначала вновь открытыми храмами, ранее использовавшимися не по назначению, а затем уже новопостроенными храмами, новыми кадрами духовенства, книгами и прочим, — для очень многих преобладающей формой была общая исповедь. Потому что, например, Обыденский храм — небольшой по размеру, но каждое воскресенье там служились ранняя и поздняя Литургии. И, конечно, на каждой Литургии причащались сотни людей — именно сотни.
В воскресенье храм был заполнен: на ранней Литургии — весьма плотно, а на поздней — буквально до предела. Так было фактически в каждом московском храме того времени. Значительная часть приходящих людей хотела причаститься. На общую исповедь к священнику выстраивалась очередь в сто, сто пятьдесят, двести, а иногда и двести пятьдесят человек. Что он мог успеть? Произнести общую исповедь — по возможности так, чтобы она, в зависимости от степени его дарования, духовного состояния и усталости, всё-таки доходила до сердца людей, — и затем пропустить их дальше: чтобы они назвали грехи своими, поцеловали крест и Евангелие и, в лучшем случае, сказали два-три слова — просто чтобы все успели причаститься.
Так жило большинство. Для индивидуальной, подробной исповеди нужно было выбирать будние дни. Не у всех для этого были возможности. На Всенощном бдении, насколько я помню, тогда исповедь не совершалась — во всяком случае, массово. Я не думаю, что это было запрещено, но такой практики просто не существовало: люди не знали, что можно прийти на вечернее богослужение именно для исповеди. Поэтому — будничная служба.
Мы — я говорю «мы», имея в виду некоторую семью духовных детей, — исповедовались у нашего духовного отца, протоиерея Александра Егорова. Когда нужна была подробная исповедь, мы приходили именно в будний день. Мы знали его устойчивое расписание: например, понедельник и пятница, когда отец Александр служил. Тогда можно было прийти — во время парастаса, часов или в начале Литургии — и спокойно исповедоваться.

В небогослужебное время у священников была огромная занятость по требам. Я это застал уже отчасти в другом формате — в начале 90-х годов, когда были толпы новообращённых: крещения, крещения, крещения — массово. А тогда в основном были исповеди и соборные Причащения. Священник служил, а потом, если у него в тот же день была вечерняя служба, он брал сумочку, тележку, чемоданчик — и по требам. Там особо некогда было и присесть-то, не говоря уже о том, чтобы оставаться в храме на какие-то, пусть и полезные, беседы — это было крайне затруднительно. Поэтому оставалось будничное богослужение. Через какое-то время те, кто был настойчивее и серьёзнее относился к церковной жизни, начинали сами задавать вопросы — о трудностях, которые возникали, о каких-то форматах молитвы. Или вдруг выяснялось, что человек усердствует не по разуму. Мы же все усердствовали не по разуму — хоть раз, да?
Чуть позже, когда я уже обзавёлся разными книжками, мне стало казаться: а зачем читать только утренние и вечерние? Я, пожалуй, буду читать малое повечерие с канончиками, а потом уже, так сказать, молитовки. Да и кафизмочку, наверное, тоже надо — я же не маленький, чтобы в Церкви ограничиваться одними утренними и вечерними молитвами. И тут, конечно, священнику нужно было вовремя это корректировать. Но этот корректор возникал только в том случае, если человек сам делился со священником. А, как правило, это происходило не сразу. Сначала человек что-то начинал выстраивать сам, как-то учреждать, а уже потом делился.
Что касается назиданий о самом характере молитвы — как читать: быстро или медленно, наизусть или по книжке и тому подобного, — в моём опыте этого не было. Я, как человек, увы, более рационально-интеллектуального и волевого склада, порой сетовал отцу Александру на исповеди, что молюсь как-то сухо, что на сердце не то, чего хотелось бы. И он в таких случаях давал мне определённые советы — некоторые из них я сохранил на всю жизнь. Но это точно не было каким-то пошаговым руководством: вот так встать, так молиться, так креститься, так кланяться, вот такой-то непременно состав молитвенного правила. Я не помню, чтобы кто-нибудь — и не только по причине отсутствия книг, но и по самому характеру пастырского душепопечения, — чтобы отец Александр когда-либо спрашивал меня, что именно я вычитываю в молитвенном правиле перед причащением.
Вот такого «фильтра», который стал появляться позже, уже в девяностые годы, — особенно у новорукоположённых, ревностных молодых по сроку служения (не всегда по возрасту) клириков, — тогда не было. Когда могли спросить, скажем, у родителей четырёх-пятилетнего ребёнка: а пил ли он сегодня чай или ел завтрак? — и сказать: «Не пущу причащаться». Или: «Почему ребёнок в штанишках?» — «Холодно, батюшка, на улице». — «А почему не в юбочке?» — «Мы, ведь, не на машине приехали…» — «Всё равно не допущу». Тогда такого, конечно, не было. Тогда, слава Богу, у священников было отношение: хорошо уже то, что люди пришли в Церковь и идут к Таинству. И это восприятие клириками самих себя как строителей Таинств, а не как сторожей, вахтёров при них, начальников пропускной системы, — оно тогда, безусловно, было. И его очень хочется сохранить.
4.2. Эволюция практики частоты причащения: от дореволюционной нормы к советской реальности
— Вы сказали, что почти все в храме причащались. Получается, в то время существовала практика еженедельного Причащения?
— Нет, всё-таки не еженедельно. Большинство — не каждую неделю. Но при этом с 1920–30-х годов произошла резкая перемена по сравнению с синодальной эпохой. В синодальное время люди причащались, вообще говоря, очень редко. Известны слова святителя Феофана о том, что хорошо причащаться в четыре многодневных поста, на День Ангела и в особых случаях, — это считалось признаком очень благочестивого человека.
Если вспомнить церковный быт, очень точно описанный, например, у Шмелёва в «Лете Господнем», то там образ благочестивейшего Горкина как раз и является таким примером: он причащается и на День Ангела, и дважды в Великий пост, и ещё в отдельных случаях. Но это — образ праведника в миру, человека, который живёт «не якоже прочии человецы».
В целом же нормой было поговеть Великим постом и причаститься один раз. Другое дело, что говение до революции было очень серьёзным. У того же Шмелёва это подробно описано, да и у Льва Николаевича Толстого в «Войне и мире» — в сцене, где Наташа Ростова кается после известного грехопадения. Там всё это показано: каждый день — служба, утреннее и вечернее богослужение, строгий пост в течение всей недели, затем — исповедь где-нибудь в субботу, и уже после этого — Причащение, либо в субботу, либо в воскресенье.
Кстати, до революции не существовало такой непременной практики, что вот именно в этот день обязательно нужно исповедоваться. Уже в предреволюционные годы это начало размываться, возникли иные течения: отец Иоанн Кронштадтский с общими исповедями, более частым Причащением, и другие. После революции это, конечно, прежде всего образ отца Алексия Мечёва, так называемых мечёвцев. К этому же кругу тяготел и отец Валентин Свенцицкий — он, по сути, вышел из мечёвской традиции.
Сформировался и другой круг священнослужителей, которые исходили из того, что больше ничего не остаётся: нет никакой внешней опоры, остаётся только самое главное — жизнь Таинствами. Поэтому люди стали причащаться чаще, затем — часто. И, думаю, к 1930-м годам эта практика как наиболее распространённая в Русской Церкви уже установилась.
Люди стали причащаться не несколько раз в год и уж тем более не раз в год, а, скажем, два–три раза в месяц — на двунадесятые праздники, на воскресные дни, уж точно раз–два в месяц, а некоторые и чаще. При этом, наверное, за исключением Страстной седмицы, не было принято причащаться каждый день, как это иногда бывает ныне. Он пришёл — и завтра пришёл, и послезавтра пришёл. Вот так. Потому что всё же при этом частом причащении было понимание, что готовиться нужно, не давая себе потакания. Сейчас ведь порой бывает так: нынешние, кто просит благословения на частое причащение, после этого сразу начинают проговаривать: «А три канона-то можно не читать?» Или ещё что-нибудь — вот, да. То есть это порой, и даже не порой, а достаточно регулярно идёт с таким очевидным послаблением. Если часто, то я же и готовиться буду со снисхождением к себе — и не факт, что это всегда хорошо получается. Мне в своё время один опытный священник сказал, что важно не то, как часто ты причащаешься, а как ты причащаешься.
Можно причащаться несколько раз в году — как это было до революции, — но тогда говение, подготовка к Причастию переживались как веха, как нечто, что действительно становилось μετάνοια, по крайней мере в твоей жизни, серьёзной корректировкой жизненного пути. А можно причащаться раз в году просто потому, что «так полагается»: вот, приду постом, причащусь — и больше от меня ничего не требуется. Можно причащаться часто, потому что сердце просит быть со Христом, и тогда ты себя не жалеешь, потому что понимаешь: если хочешь быть со Христом, ты должен что-то понести. Это не делает тебя достойным, но если ты и этого не делаешь, то на что тогда надеешься, если со своей стороны ничего не приносишь? А можно причащаться действительно часто — и сердце просит, и при этом есть благоговение, — тогда это будет хорошо.
Поэтому эти слова мне очень запомнились: важно не столько, как часто, сколько с каким внутренним подходом, с какой внутренней интенцией ты к этому подходишь.
V. Формирование литургической культуры и первые шаги в алтаре
5.1. Участие в богослужении в качестве чтеца: опыт в храме Большого Вознесения и храме Живоначальной Троицы в Голенищеве
— Отец Максим, хотелось бы спросить о периоде Вашего становления как священника — прежде всего в литургическом плане. Каким был Ваш первый опыт участия в богослужении — пение, чтение, алтарное служение? Кто Вас пригласил и как происходило обучение — с практической, «технической» стороны?
— В Обыденском храме я в этом никак не участвовал. Во-первых, в советское время это было не слишком принято, а во-вторых, там существовал постоянный штат людей, и какие-то внешние помощники, по сути, не требовались. К тому же мой университетский график — и вообще ритм жизни — не позволял проситься на что-то более-менее регулярное. Классическая филология — занятие, требующее значительного временного и внутреннего погружения. Для человека со средними способностями, как у меня, это означало просто очень много часов работы ежедневно. Поэтому первые опыты участия в богослужении — в качестве чтеца или певца — я довольно рано для себя исключил. Я сразу понимал: нет, это не мои дарования. Я искренне восхищаюсь теми, кому это дано, и ясно сознаю, что мне — не дано. И, надо сказать, хорошо, когда человек это понимает. Хуже бывает тогда, когда возникает ощущение, что тебе дано, — а окружающие этого ощущения не разделяют.
В этом смысле, чуть отходя в сторону, прошу: не пойте в храме громко и, по возможности, не подпевайте вслух профессиональному хору. Это не помогает ни хору, ни молящимся рядом с вами и не создаёт дополнительной молитвенности на богослужении. Если возникает желание чему-то подпеть, то, во-первых, всегда — очень тихо. А во-вторых, на будничных богослужениях, с левым хором, когда народу мало: можно встать где-нибудь в стороне и тихо, себе под нос, подпеть — вот тогда, пожалуйста. А на воскресных и праздничных, торжественных богослужениях — лучше «затворим уста» и будем молиться устами сердца, а не издавать звуки, не слишком гармонизированные.
Возвращаясь к чтению: первыми моими опытами участия в богослужении в качестве чтеца были уже в начале девяностых годов, когда открылся храм Большого Вознесения. Это был не самый первый, но один из первых московских храмов, которые открылись тогда. На самом деле, это было большое церковное торжество. Точный год я сейчас не вспомню, но совершенно точно — ещё до августовского путча. Если путч был в 1991 году, значит, открытие храма, скорее всего, пришлось на 1990-й.

Это был первый в Москве крестный ход по городу, вне церковной ограды, по случаю открытия храма. Новоизбранный Патриарх Алексий — это было самое начало его служения — после богослужения в Успенском соборе Московского Кремля, одного из первых в его патриаршества, крестным ходом прошёл от Кремля до храма Большого Вознесения. Там был совершен первый молебен.
Не помню уже точно, кто из московского начальства тогда присутствовал — Лужков или ещё Попов, — но в любом случае решение о передаче храма было принято, начались самые первые, начальные работы: храм приводили в состояние, позволяющее хотя бы войти внутрь, где-то настилы были положены, что-то было сделано в самом минимальном объёме.
В этот храм тогда перешла община вместе с протоиереем Михаилом Дроновым, который ныне служит в Германии в нашей епархии, а в то время был сотрудником Издательского отдела при митрополите Питириме и преподавателем Московской духовной академии.

Сотрудники Издательского отдела прежде служили в храме в Брюсовом переулке — тогда это была улица Неждановой, — где сейчас настоятелем является протоиерей Николай Балашов.
Тогда, кажется, владыка Питирим ещё не был официально настоятелем, но каким-то образом этот храм числился за Издательским отделом. Во всяком случае, он там регулярно совершал богослужения, и сотрудники Издательского отдела в священном сане имели возможность там служить — как-то это было договорено с советскими властями. И именно там, пользуясь особым статусом митрополита Питирима, впервые в Москве возникла более-менее открытая воскресная школа для детей — не на дому, не на квартире и не тайно, а при храме в Брюсовом переулке.

Поскольку я был довольно близко знаком с Михаилом Дроновым — и по работе, и по другим обстоятельствам, — он позвал меня туда преподавать. Это, конечно, с педагогической точки зрения было полным безумием: никто из нас толком не знал и не понимал, как это делать. Но тогда существовало убеждение, что православным детям чрезвычайно полезно изучать греческий язык.
Логика была простая: Священное Писание — на греческом, Святые Отцы — на греческом, открываются новые горизонты. И я, по крайней мере, учил их читать вслух и научил писать греческие буквы. Дальше, конечно, мы не слишком далеко продвинулись, и ни на что другое меня в воскресной школе не переключили, но начинали именно с этого.
А потом, когда открыли, фактически отвоевали храм Большого Вознесения, отец Михаил перешёл туда. Настоятелем был назначен отец Владимир Диваков, а отец Михаил стал штатным клириком и какое-то время — председателем приходского совета. Тогда такое ещё было возможно: время было демократическое, с элементами выборности. Приходская «двадцатка» выбрала отца Михаила — так возникали подобные коллизии.

Вместе с ним туда переехала и воскресная школа. Я тоже несколько лет преподавал в ней уже при храме Большого Вознесения. Позднее на её основе возникла, по-моему, одна из первых православных гимназий, где я также немного преподавал. И именно там, пользуясь добрым отношением отца Михаила, я начал принимать участие в богослужениях в качестве чтеца. За это я ему очень благодарен.
Следующий опыт чтеца был уже в другом храме, с которым была связана моя церковная жизнь, — в храме Живоначальной Троицы в Голенищеве, на Мосфильмовской улице.

Его первым и много лет бессменным настоятелем был ныне покойный протоиерей Сергий Правдолюбов — Царство ему Небесное, — человек во многих отношениях яркий. Он, безусловно, очень лично и эмоционально относился к богослужению. Сейчас я не со всем согласен в том, как и что он делал в организации богослужебной жизни, но совершенно точно разделяю его неравнодушие к литургической жизни прихода.

Мы с семьёй жили неподалёку, в районе, близком к этому храму. Храм тогда только открылся, службы совершались ещё под колокольней — само здание было занято: там находились какие-то мастерские «Мосфильма» или что-то подобное, и они не сразу съехали. Мне очень запомнились эти первые богослужения у отца Сергия — яркие, во многом благодаря его эмоциональности. Страстная седмица, Великая суббота: «Читай паремии, — говорит, — я пойду исповедовать», — и дальше всё в таком же живом, напряжённом ритме. Он, конечно, довольно быстро включил меня в чтение, и там я приобрёл достаточно активный навык участия в богослужении. Единственное, он всё время просил меня читать помедленнее. Я теперь, кстати, и сам стараюсь просить наших чтецов не читать слишком быстро.
Так сложилось, что отец Сергий только-только пришёл преподавать в Московскую духовную академию, а я к тому времени уже там работал: я преподавал в МДА с 1985 года, сразу после окончания университета, и к тому моменту это было уже около семи лет. В МДА в те годы был такой стиль — восхищались быстрыми чтецами. Студенты, да и вообще — разговоры такие краем уха слышались. Вот, мол, Петро прочитал час за пять минут. Как он может! Вот это да. Всё вычитано, всё сделано — но с такой скоростью уже ничего не понятно. Зато формально — всё прочитано. В этом есть что-то почти эзотерическое. Отец Сергий меня от этого постепенно отучал. А я как раз был наслышавшийся этой практики в МДА, где тогда действительно читали, пожалуй, слишком быстро — он меня сознательно замедлял.
В самой МДА меня привлекали к чтению лишь в редких случаях — точно на праздник Трёх святителей, и, может быть, ещё иногда. Там была традиция вводить элементы греческого языка в богослужение. Обычно это выглядело так: половина шестопсалмия читалась на греческом, половина — на церковнославянском. Соответственно, греческую половину шестопсалмия я несколько раз читал, иногда также часы перед Литургией — тоже по-гречески. Но в целом, поскольку меня сразу взяли преподавать и я учился экстерном, вся эта обычная семинарская череда — десятки, послушания и прочее — меня практически не коснулась. Хорошо это или плохо — не знаю. По факту в жизни сложилось именно так, и этим занимались уже другие люди.
5.2. Влияние духовных наставников на личное отношение к священнослужению
— Как священник, совершающий Литургию, какие традиции Вы в итоге восприняли? Речь шла и о традиции Обыденского храма, о храме Троицы в Голенищеве, о МДА…
Ну, знаете, тогда всё-таки было принято преимущественно ходить в свой приход. Конечно, мы с друзьями — особенно в те годы с Алексеем Константиновичем Светозарским — составляли такой более-менее постоянный круг; были и другие люди, с филфака и не только. Иногда мы «путешествовали» по московским приходам — как правило, на престольные праздники или на какие-то особые богослужения.
Но это было именно чтобы побывать, посмотреть, вообще узнать православную Москву. Ведь нигде не публиковался открытый список действующих храмов: сколько их в Москве и где они находятся, — из официальных источников узнать было невозможно. Позвонить в справочную и спросить, где ближайший православный храм Русской Церкви, — на тебя бы в лучшем случае посмотрели как на сумасшедшего, а в худшем могли бы и милицию позвать: мол, провокационные вопросы, мешаете работе службы.
Так что всё узнавалось как-то иначе — по слухам, по знакомым: вот Знамение на Рижской, вот Хамовники, вот Новодевичий, вот ещё где-то. Центральные храмы ещё можно было знать, а что на окраинах — поди разберись. Конечно, в Патриархии какие-то списки существовали, но ни журнал Московской Патриархии, ни церковные календари, как сейчас, адресов храмов Москвы не публиковали. Всё находилось через внутрицерковные каналы общения.
Поэтому основным местом всё же оставался Обыденский храм. И, конечно, для внутренних духовных чад отца Александра он был своего рода идеальной нормой священнослужения. Он воспитал больше тридцати людей, принявших священный сан. Но он нас не «воспитывал» — и в этом как раз было нечто очень важное. Он не готовил к священству, он зажигал к священству.

Видя настоящего священника, мы хотели того же. Понимали, что такими же, может быть, не станем, но хотели быть причастными к тому же служению, к тому же делу, которым живёт батюшка. И при этом не было прямого подталкивания: «иди в семинарию» и так далее. Напротив, он часто сдерживал в этом отношении. Но люди загорались — сами.
Поэтому какие-то вещи я от него усвоил — даже чисто технически. Например, в начале евхаристического канона, когда священник, произнося слова «Горе́ име́им сердца́», поворачивается лицом к народу. Есть и сейчас старые московские священники старшего поколения, которые делают так же. Формального указания на это в Служебниках нет, но это — усвоенное от отца Александра. И другие какие-то вещи, уже связанные с тем, как совершается богослужение в алтаре, тоже были переняты от него.
Значимость общей исповеди я также усвоил от отца Александра. Сейчас её периодически критикуют, и, в общем-то, справедливо — её не нужно вводить тогда, когда в ней нет необходимости. Например, когда перед священником стоит десять человек, читать им общую исповедь не нужно. Но в условиях многолюдства она совершенно точно лучше, чем формально прочитать молитву по Требнику, дать людям пять или десять секунд, за которые они всё равно не успеют ничего толком сказать, и пропускать их дальше.
У отца Александра общая исповедь была именно тем, что пробуждало в людях покаяние. Ты как бы вместе с ним проживал эти грехи. Он не учил нас, как каяться, — он сам каялся, когда произносил общую исповедь. И, конечно, близко повторить это у меня не получается. Но в те нечастые случаи, когда мы всё же прибегаем к общей исповеди — в Великий Четверг, в Великую Субботу, перед Рождеством, — в те моменты, когда это действительно необходимо, даже в нашем не слишком многочисленном приходе, она оказывается уместной. В эти дни общая исповедь бывает даже лучше, чем личный разговор: лучше, чем ситуация, когда до богослужения стараются всех «отпустить», все исповедовались — и затем уже просто стоят и молятся на ключевых богослужениях.
Что ещё? Ну, скажем, какие-то стилевые моменты совершения богослужения. Тогда, например, акафисты были гораздо более популярны, чем сейчас. Вечерние богослужения с акафистами собирали очень много людей. Может быть, как раз потому, что акафисты, по сравнению со стихирами, канонами и вообще сложной гимнографией, проще для восприятия. Они, во-первых, понятнее на слух, а во-вторых, в них есть то, о чём я сейчас, может быть, скажу литургически небезупречную вещь, но мне так кажется, что акафисты восполняют то, чего человеку не хватает из-за трудной понятности нашего богослужения. И дело здесь даже не столько в стиле совершения, сколько просто в сложности текстов, переведённых с греческого, особенно праздничных, текстов Октоиха и прочего.

На богослужении у человека уходит очень много внутренних сил просто на то, чтобы понять, о чём вообще идёт речь, и на эмоции этих сил уже не остаётся. А человек ведь всё равно хочет эмоционального участия. И потому иногда получается так, что эмоциональный голод на богослужении утоляется не столько смыслом текста, сколько характером церковного пения. Ну вот, например: на родительские субботы Литургию поют преимущественно в миноре. Или, скажем, пасхальный канон поют на «барыня-барыня» — и так далее. Есть и другие подобные вещи: «Покаяния отверзи ми двери» Веделя. Я сейчас не о том, как к этому относиться — мы сейчас не будем Веделя разбирать, — но это ведь совершенно очевидно: правильно это или неправильно, но оно давит на определённую эмоциональную струну. Сказать: «Окаянный аз, трепещу страшного дне суднаго» — и это воздействует именно на эту вот внутреннюю нужду. Акафисты в этом смысле тоже откликаются на человеческую нужду и удовлетворяют её, прежде всего — потребность в радости. Хотя мы понимаем, что слово «радуйся» в оригинале вовсе не означает радость в смысле весёлого чувства, а является формой приветствия — вроде «будь здрав» или «приветствую тебя». Но по-русски это воспринимается именно как радость, и почти никто не задумывается о том, что за этим стоит.
В древнем Акафисте это ощущалось иначе, но со временем это понимание ушло. Тем не менее акафисты продолжают работать именно так — они дают человеку эмоциональный отклик, в том числе радостный, которого ему нередко не хватает в богослужении.
Тогда в Обыденском храме по пятницам совершался акафист иконе Божией Матери «Нечаянная Радость». Эта традиция шла ещё с сороковых годов, когда образ «Нечаянной Радости» был перенесён туда из храма Воскресения в Сокольниках. В те годы на этот акафист довольно регулярно приезжал Патриарх Пимен и сам его читал по пятницам — без всякой помпы, без особой торжественности. Он входил боковыми вратами, там что-то кратко совершалось — и всё. Он просто становился первым среди священников, читавших акафист, причём читал его не целиком, а обычно начало и конец, не лишая ни настоятеля, ни клириков возможности продолжать чтение дальше. При этом каким-то неведомым тогда образом — буквально «по телефону» — распространялось, что сегодня приедет Патриарх Пимен, и, конечно, храм сразу оказывался битком. Но и без Патриарха Пимена акафист «Нечаянной Радости» собирал очень много людей.

— Он читал в полном облачении?
— Нет, не в полном, нет. Он тогда надевал омофор — и всё. Но с правым хором, высокоторжественно, так сказать.
А по понедельникам читался — и сейчас читается — акафист преподобному Серафиму Саровскому. Это был день отца Александра: он его читал и пел вместе с народом. Там был левый хор, и именно здесь народное пение было вполне уместно. Когда поют все и петь несложно, даже некоторый разнобой ничему не мешал. Это тоже хорошо запомнилось.
— На Ваш взгляд, когда приходит понимание или, наоборот, ощущение непонимания читаемого? Причина — в языке?
— Я не сторонник богослужения на русском языке. Этот запрос, который в основном исходит от образованных людей, представляется мне парадоксальным. Во-первых, он исходит от людей, значительная часть которых сумела освоить как минимум английский язык, а некоторые — и два-три европейских языка. Во-вторых, это люди, которые пока ещё умеют читать и писать — даже в эпоху развития искусственного интеллекта, пользуются всеми благами доступных сегодня беспроводных коммуникаций. У них есть возможности открыть параллельный текст богослужения и следить за ним. И наконец, этот запрос исходит от людей, имеющих доступ к огромному массиву катехизической и экзегетической литературы по богослужению — разной по уровню, но вполне достаточной для того, чтобы понимать структуру всенощного бдения, литургии, основные молитвословия и содержание богослужения в целом.
Речь идёт о людях, живущих внутри церковного контекста. О людях, которые могут открыть Служебник или какую-то заменяющую его книгу и во время литургии, про себя, в нужные моменты, читать так называемые тайные молитвы. И никто им не скажет: «Что ты делаешь, еретик?» — стой и читай. Просто не вслух, пожалуйста: не всем хочется, чтобы это происходило публично. Но свою личную религиозную потребность человек имеет возможность удовлетворить в полном объёме.
Я как священник не раз спрашивал людей — даже на нашем, мягко говоря, не самом простонародном приходе, — заметили ли они что-нибудь необычное в богослужении после того, как мы стали читать Апостол на двух языках. Меньше половины заметили, что Апостол стал читаться и по-русски. Чаще замечали лишь, что «стали больше читать». А то, что читается тот же самый отрывок, но ещё и на русском языке, в лучшем случае отмечал каждый второй.
Хорошо известен и другой факт: если в понедельник или вторник устроить опрос — о чём было Евангелие на прошедшей литургии, — то результат будет весьма показательным. Такой опрос мы, например, проводим со студентами духовных школ во время инспекций, но и среди прихожан он даёт почти стопроцентно одинаковый итог.
В скобках скажем: я как-то был в одной семинарии — там знают, что этот вопрос задаётся во время инспекционных поездок. Конечно, студентов к этому готовят. Но нас на мякине не проведёшь. Я всё равно задал вопрос: о чём читалось Евангелие. Дело было в понедельник, а я спросил, что читалось под воскресенье на всенощной. И всё — можно было, как говорится, закатывать в асфальт.
И там один отвечает… Я говорю: «Ну, не помнишь? А что ты делал?»
— «Ну, я был… стоял со свечой».
Я говорю: понимаю — у Евангелия, со свечой. Всё, без шансов, без вариантов. Потому что можно смотреть на огонь, можно смотреть, как другие что-то делают, а слышать при этом Евангелие, как выясняется, невозможно.
Но все эти контексты в итоге выводят к одному и тому же запросу: вы нам дайте богослужение на русском языке и, желательно, покороче, чем оно есть.
Но при этом — чтобы пели так, красиво, сладкоголосо. Вы нам дайте ещё, желательно, лавки, чтобы мы могли на этом богослужении сидеть. Вы нас на нём, пожалуйста, не обижайте — в смысле, не требуйте от нас ничего. Пусть мы будем приходить, когда хотим, уходить, когда хотим, но если мне при этом, вот, двадцати-тридцатиминутном посещении захочется причаститься, вы не смеете мне говорить, что я не имею на это права. Но я, честно говоря, этому навстречу идти не готов — вот не готов.
При этом я соглашусь с тем, что для параллельного следования богослужению нужны хорошие русские переводы. Для каких-то текстов они есть, для каких-то — нет. И хороший русский перевод — это не перевод с церковнославянского, а перевод непосредственно с греческого, по крайней мере в отношении ключевых богослужебных текстов. Это безусловно.
И, конечно, нужно продолжать труд той комиссии архиепископа, а впоследствии Патриарха Сергия, который мы видим в так называемом Сергиевском издании Постной и Цветной Триоди. Эти тексты, на мой взгляд, при сохранении церковнославянского языка значительно доходчивее, лучше и во всех отношениях полнее доносят до нас смысл богослужения, чем те переводы, которые им предшествовали.
Очень хотелось бы двигаться именно в этом направлении. И это будет вполне историко-литургическая традиционность: богослужебный текст постоянно редактировался, изменялся, корректировался — но не революционно, не с тем, чтобы отбросить один язык и перейти на другой. Он адаптировался в соответствии с этапами развития, он почти всегда в каком-то смысле русифицировался, но никогда — до утраты облика церковнославянского языка.
— Почему Святейший Патриарх Алексий I и тогдашний председатель Издательского отдела владыка Питирим, когда принималось решение о переиздании Триоди, всё-таки выбрали не Сергиевские труды, а тот текст, который им предшествовал?
— А потому что, чтобы опубликовать Триодь Патриарха Сергия, нужно было бы издать её таким тиражом, чтобы она могла реально заместить уже существующие богослужебные книги. А на приходах книги были — фактически все дореволюционные. И, конечно, по своему основному объёму они были другими. Представьте себе: в алтаре — одна Триодь, на клиросе — другая, а все ноты вообще выписаны по старой Триоди. Сейчас — набрал, посмотрел на компьютере, распечатал. А тогда это была колоссальная проблема. Так что, думаю, решение было продиктовано именно практическими, в данном случае — чисто практическими соображениями.
VI. Церковное пение и музыкальная традиция в позднесоветский период






